
Она проснулась в холодном поту, с хрипом в горле и болью в пояснице. Сон оказался таким впечатляющим, что долго ещё, прикидываясь явью, будоражил всё её существо и ей пришлось с помощью глубоких вдохов и выдохов усмирять, вставший на дыбы, ритм сердца и в прямом смысле слова приходить в себя, испытывая при этом смешанное чувство восхищения и ужаса. В этом сне её аккуратная на людях личность столкнулась со своей безудержной и безумной сущностью, как говорится, лицо не сошлось с фотографией в паспорте, или всё тайное стало явным. Как если бы осыпалась штукатурка фасада, оголив все неровности кирпичной кладки. На передний план вышла её натура, жажда обрела форму, сущность обрела профессию : она была следователем на Лубянке, с пристрастием допрашивала арестованного врага народа, какого-то жалкого вида интеллигентишку, кажется, его лекциями она когда-то давно имела слабость восхищаться. Но сейчас, в кабинете её сна, ослеплённый направленным в глаза светом, оглушённый криком и обессиленный пытками он, конечно, не мог узнать в ней одну из своих давнишних студенток, ставшую вскорости после тех лекций партийной активисткой и усвоившей только одну науку – науку классовой борьбы и ненависти. Этот «профессор кислых щей», как она позже называла его, разглагольствовал в своих «поповских проповедях» о каком-то слабом духом человеке, о человеке как таковом. И он обманул её ожидания – предал её веру в счастье в общем и целом, он позволил тогда себе, да и ей, немножко, усомнился в простом и надёжном принципе их неистового движения к счастью трудового народа : «Лес рубят – щепки летят!». И теперь, вот, в этом долгожданном сне её, расплачивался за свой коварный индивидуализм. – Это вы, – выговаривала она, – слюнтяи революции, «старая гвардия», пытались учить нас уважать человека, а где он, этот ваш «человек», где!? Нет его, только враги, рохли, чистоплюи, хотели чистенькими войти в коммунистический рай, нате, выкусите! – крик её повис в затхлом прямоугольном воздухе кабинета с крашенными в хмурый цвет стенами…
Старуха наконец-то очнулась, очухалась окончательно от своего исповедального сна. Оглядела мутным взглядом комнату, осознав с горечью, что это вовсе не кабинет следователя, не трибуна собрания с вопросом о персональном деле такого-то, а её нынешнее одинокое жилище. Она, сокрушительно и сокрушённо, наградила сквозным холодным взглядом – целую эпоху, нет, всю эру дешёвого милосердия, со всем её выдуманным барахлом имени Чехова, Толстого, Солженицына и иже с ними. Замедленно, но твёрдо констатировала, что за окном комнаты расположилось не то время «стали и сплавов», а так, времечко разброда и шатания, бедовое начало Третьего тысячелетия. Пришлось, с болью и былью в сердце, возвратить себя в лоно одиночества, в обстановку тотального отсутствия борьбы за чистоту рядов. Казённая, как кирзовый сапог солдата, душа её должна теперь оправдываться перед частной собственностью на мнение! Дожили! На старости лет приходится вести, по сути, двойную жизнь, делать вид, улыбаться, прикидываться доброй дурой, подыгрывать вниманием каким-то бабушкам, напялившим на глаза розовые шоры повседневности, приходится подпевать хору туберкулёзников мысли, всем этим престарелым напыщенным индюкам и их умилению метр с кепкой, чтобы не оставаться в своей борьбе однозначно одинокой и даже жалкой.
– Нет, жалость – это не о ней, никакой жалости – ни к себе, ни, тем паче, к ним, посмевшим иметь собственное мнение, которых всё больше, которые говорят и пишут, так развязано, не сообразуясь с элементарным представлением о добре по ранжиру, о нравственности по команде и мнении с разрешения старших по подъезду!
Старуха обижена людьми до глубины души, в роли которой у неё выступает воля к борьбе. Столько лет, столько чёртовых лет она, бескорыстно и беззаветно, терпеливо и изобретательно, вела работу по уничтожению порока наличия собственного мнения, столько дней и ночей она клеймила врагов, которые мыслили иначе, которые посмели ошибиться в шаге в сторону от русла общей погибели во имя счастья всех, которые посягнули на порядок под конвоем и решились не понять что-то главное о необходимости жизни в вечной борьбе с врагами рода человеческого! И что взамен? Что в награду за весь многолетний труд публичного оповещения кого следует о наличии врагов, отщепенцев, выродков, которых в былые времена уже давно сгноили бы в местах не столь отдалённых, что в итоге?! Её зажигательную, как сожжение ведьм, работу, поставленную на поток, её неистовую доброту, не знающую пощады к врагам, фактически, отстранили, задвинули в сторону, отправили в ссылку, согнали на обочину, затолкнули в подсобку публичного досуга! Горечь нахлынула на неё очередной волной. А тут ещё дочь, которая забрала от неё под благовидным предлогом внучку и не хочет лишний раз слова сказать матери…
День за окном разгорался неприлично весёлым образом : каждая на свой лад, пели птицы, одним порывом ветра, но каждое по-своему, раскачивались кронами деревья, шла жизнь, не в ногу, не в шеренгах, напротив, будто нарочно демонстрируя ей целую череду своеволья, разноголосья и ту самую великую гармонию хаотичной в мудрости свободы, которая кажется была понятна ей, ещё, вот-вот, недавно, может быть, полвека назад, ей, молоденькой студентке на лекции профессора из бывших.. Недаром случился сегодня ночью этот сон. Она вспомнила, вдруг, тишину аудитории и мягкий баритон их осанистого педанта – как он образно и задушевно напевал им предмет «История», пытался намекнуть на что-то, художественно укрупняя гибель одного единственного, ошибающегося и возрождающегося человека – то это был красноармеец, отсылавший голодающей семье краюху хлеба, отнятого им у какой-то донской казачки, то это был старик рабочий, пожалевший жену белогвардейского офицера, с двумя детьми, работающую прачкой у командарма. Она тогда ещё умела почувствовать, не понять даже, а именно почувствовать, у неё тогда жалость была не под замком, пауза во мнении была в приятельницах и поправка на жизнь не числилась в разряде слабости, малодушия и порока. Но это был сон? Или явь? И то и другое. Это было то, что было так давно и что навеки вечные в ней прошло, травой поросло и никогда уже не вернётся. Теперь она умеет делать вид, привлекать на свою сторону наивных слабаков, заглатывающих её наживку добродушия. А что делать! Борьба с врагами, с пороками наличия у гордецов собственного мнения требует жертв, можно и «Брестский мир» подписать, лишь бы власть над личностью человека была в руках тех, кто лучше знает как им жить и умирать.
Старуха положила пальцы на клавиатуру. Она как будто прицелилась в сторону тех, кого давно надо поставить к стенке. Буквы из под её рук, как автоматные очереди, открыли огонь, огласили пустую комнату привычным треском, дымились кровавым запахом борьбы с нескончаемой скверной, которой Провидение усыпало её подножную жизнь, её одиночество и забытье наяву.
Старуха знала, что таких как она хоронят у кремлёвской стены, в мавзолеях, не приданными земле, она гордилась тем, что никогда не ошибалась там, где надо было жить любой ценой. Она никогда не раскаивалась, никогда не смотрела на себя со стороны, она просто боролась… Пальцы её дымились и метались по клавиатуре, как княжны в узком кошмаре комнаты в подвале дома Ипатьева! Она выстреливала слова из накалившегося докрасна ствола своего увесистого маузера сознания! Она честно исполняла свой долг карающего меча морали, достреливая жертвы своих поединков – на полу, вдогонку, в лицо и в спину, докалывая девочек штыком, досматривая за другими стрелявшими, чтобы не отлынивали от борьбы за развесное счастье по нормам блокадного Ленинграда!
Огромная судьба неведомой ей жизни как будто витала, уходила за горизонт десятилетий, необъятно простиралась за пределами её комнаты, за пределами её представления о счастье человеческом. Миллионы казнённых, погибших, несчастных заживо, брошенных на произвол одной воли, десятки миллионов искалеченных мальчишек и девчонок вырастали и исчезали перед её воспалённым взором. Она подавала им разбитое корыто из пушкинской сказки, она одаривала всех их лоханкой с аппетитным пойлом её морали, которая должна была накормить досыта всех и каждого. И всё это «великолепие» умещалось в те мгновения, которые отделяли одну ею напечатанную в приговоре букву от другой. Старухе не было до всего этого никакого дела. Она была злая по натуре, но не от рождения. И не знала, за всю свою долгую жизнь, – ни любви настоящей, ни милосердия, ни прощения, ни прощания. Никто никогда не приласкал её, не простил за провинность, не улыбнулся ей в ответ на проступок, никто не понял её тягу к справедливости любой ценой. Она привыкла учить людей уму разуму. Она искренне убивала бы их, ставила к стенке, пытала на Лубянке, лишь бы только поняли, лишь бы только осознали, покаялись и были счастливы.
Тюль на окне, как будто очнувшись от себя самого, колыхнулся ветерком, покрылся лёгкой тенью. Она взглянула на часы. Было так много времени на этом стареньком циферблате, что захотелось плакать. И она заплакала, беззвучно завыла, застонала сердцем, ничего не понимая, утопая в обиде и горечи, дослушивая какие-то звуки за окном, то ли птицы смеялись стайкой, то ли дети гомонили все сразу о чём-то о своём, недоступном и невероятном.
День, как впрочем и жизнь, подходил к завершению, может только, к завершению своего начала. Текст остался не дописанным. Но она обязательно допишет его. Не на ту нарвались! Она покажет им всем.. Ещё покажет!
© Copyright: Вадим Шарыгин, 2026
Свидетельство о публикации №126042904706